Фото
Семейный сайт Евгения Петровича Барышникова,
учёного-литературоведа, педагога, исследователя творчества Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, И.С. Тургенева
одного из основоположников современного толстоведения.
1929 - 1991

Главная
Биография
Из работ
Публикации
Чтения, конференции, симпозиумы
Друзья, коллеги, ученики
Фотоальбом
Контакты



Прежняя версия сайта
Из работ

   

Е.П. Барышников
(Липецкий пединститут)

ЧАСТЬ И ЦЕЛОЕ В РОМАНЕ Ф.М.ДОСТОЕВСКОГО "ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ"




Достоевского отличает интенсивный интерес к судьбе человека, подверженного искусу буржуазной эпохи, соблазну индивидуализма и своеволия. Пройдя через духовные метания, через увлечение утопическим социализмом, писатель ощутил отказ от своеволия и слияние о народом, с народными принципами как единственный шанс дальнейшего органического ("почвенного") развития России.
Идеями почвенничества живут в интересующем нас романе Разумихин и Порфирий Петрович, нередко формулирующие их с уникальной выразительностью. Порфирий загадочно советует Раскольникову: "А вы лукаво не мудрствуйте; отдайтесь жизни прямо, не рассуждая; не беспокойтесь, - прямо на берег вынесет и на ноги поставит"47. Очевидно, для него "жизнь" - это способная к саморазвитию органическая целостность, в составе которой присутствует и некая самозаконная часть - "лукаво мудрствующий" рассудок. С целым эта часть вступает в сложные и достаточно парадоксальные отношения.
Цель "жизни", если воспользоваться словами Разумихина, ''живое", "историческое" развитие человечества с тем, чтобы в обозримом будущем превратить его в "нормальное общество". Цель рассудка - "с одной логикой натуру перескочить" (т. 6, с. 197), вопреки органическим законам выдвинуть такую идею, которая "в один миг" сделает общество "правдивым и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути! (Там же).
Но еще парадоксалист повести "Записки из подполья" прокричал у Достоевского, что источник духовно-волевых усилий человека - не идея, даже не счастье или разумный расчет, а нечто более важное натуральное, хотя и постоянно упускаемое из виду, - возможность поминутно доказывать себе, что ты "Человек, а не штифрик" (т. 5, с. 118). Самое обольстительное блаженство и откровенные расчеты бледнеют рядом с иррациональным влечением "отдаваться жизни прямо, не рассуждая", чтобы "по своей глупой воле пожить" (т. 5, с. 113)
Но как раз эта ситуация требует от человека величайшей осмотрительности.
Разгоняя действие до "вихря и урагана событий", автор с помощью столь "жестокого эксперимента" вычленяет в массе психических реакций предельные духовные уровни, как бы бездны души, без которых трудно представить его "реализм в высшем смысле". Вот, например, Раскольников загорается справедливым и благородным негодованием против царящего в мире произвола, бросает ему вызов. Но почему каждый его шаг фатально принимает нигилистический характер, сопровождается отказом от нравственных принципов? Откуда эта метаморфоза, в силу которой бедный студент, "друг человечества", "шиллеровец", пожелал стать "властелином", для которого "нет преград"? Едва успев замести следы убийства старухи - процентщицы, он сваливается в нервной горячке, но вот новая странность: это трехдневное беспамятство, как чертой замыкает его в состоянии глухой изоляции. Он словно ножницами отрезан от людей и зол на них так, что "просто ... укусил бы, кажется, если бы кто-нибудь с ним заговорил" (т. 6, с. 87). Но если нужно помериться с ними силой, изгнанник ощущает прилив энергии, неслыханной дерзости и дрожит от "какого-то дикого истерического' ощущения, в котором ... была часть истерического наслаждения" (т. 6, о. 129). Что значит эта противоестественная подмена этических переживаний обнаженно-чувственными? И почему преступник настолько убежден в своих правах на "кровь по совести", что не считает себя преступником, и совесть его остается чистой? Эти вопросы, неизбежно встающие перед нами, могут быть сведены к одному: чем объяснить альянс самоутверждения, т.е. важнейшей функции человеческой жизни, с патологией и преступностью? Очевидно, самоутверждение - акт внутренне противоречивый. Как отмечает Достоевский, неотъемлемой предпосылкой духовной и творческой жизни является такое самоутверждение, которое ведет к преодолению себя, пределов собственной личности Высшее самоволие есть в то же время высшее отречение от своей воли. В том моя воля, чтоб не иметь воли, ибо идеал прекрасен.
В чем идеал? Достигнуть полного могущества сознания и развития, вполне сознать свое я - и отдать это все самовольно для всех" (т. 20, с. 192). Между тем, эпоха буржуазного индивидуализма базировалась на совершенно другом идеале. Расковав силы личности, дав человеку уверенность в своей способности действовать "самосильно", она вывела эту энергию из-под контроля этических законов. Сделавшись единственным мерилом вещей, человек снял с себя обязанность считаться с какими бы ни было ограничениями в личной практике и твердо встал над добром, добродетелью, порядочностью. Это дало дополнительные импульсы для активизма, наделило его дерзостью, волей к жизни и дьявольской гордыней. Но, вместе с тем, поставило активизм выше всех других ценностей, отсюда вырождение своевольного типа. Отменяя старую мораль, он сразу же становится всесильным среди людей, которые ее придерживаются. Но это - всесилие "раскованной бестии". Например, всего лишь один злодей в романе "Униженные и оскорбленные" с легкостью побеждает целый сонм добродетельных героев. Так без дальнейших разъяснений становится ясно, в каком смысле своеволие является величайшим достижением человечества, и в каком смысле оно несет опасность, истинные масштабы которой еще предстояло установить, Коль скоро "естественное добро" не укреплено изнутри волей к самоутверждению, оно легкая добыча всякой злой воли. Единственный шанс добродетельного - самому стать активным, помня, однако, что самоценная активность формирует психологию "сильного человека", бессовестного "властелина", а бессильная добродетель перестает быть добром, вырождаясь в особо утонченную форму зла. И только "высшее самоволие", отрекающееся от эгоистической "самости", создает предпосылки для соединения активизма с принципами добра в рамках отдельной личности и всего общества. Такова установка писателя.
Личность Раскольникова предстает в перспективе этих проблем как бы на фоне всемирной исторической драмы. Перспектива эта гораздо значимее, чем принято думать. Все герои романа получают от нее свой истинный смысл и дают возможность почувствовать огромность раскрывающихся исторических далей, их внутреннюю напряженность. Начать хотя бы о того, что завязка романа связана с кристаллизацией "проклятой мечты" Раскольникова о самоутверждении через власть над всем "муравейником". Сгущаясь в маниакальную идею - силу, она поднимает бедного студента из каморки, похожей на гроб, и толкает на "пробу". Разумом Раскольников идею принимает, потому что убежден в гибельности смирения в пассивности. Но его натура живет в старом моральном порядке и не может мириться с убийством, открыто сопротивляется и, наконец, дает идее генеральный бой (в сцене убиваемой лошади).
Так складывается ситуация, В которой самое неестественное становится повседневным. Из свободной человеческой личности, с ясностью и уравновешенностью управляющей своими силами, Раскольников превращается в жалкого "двойника", внутри которого сверхчеловеческая идея борется с человеческими инстинктами и навыками. Если бы он был сполна и без остатка либо одним, либо другим, своевольным злодеем или добродетельным гуманистом, ему, наверное, было бы легче. Но совмещение сразу двух ролей становится непереносимым. Приходится терпеть не только фанатическую деятельность своеволия, вытеснявшего из души все человеческие навыки, но и ответное сопротивление последних. Внутренний раскол побуждает раскольничать в жизни (что подчеркнуто выразительной фамилией героя) и свидетельствует о перестановке сущностных сил личности - одной на место другой в порядке их подчинения и значительности. "Идея" и "натура" из подчиненных частей, подлежащих управлению из духовного центра, выдвигаются на первый план и становятся автономными враждующими силами. Вся трагедия новоевропейского индивидуализма выражена в этом нарушении иерархии ценностей.
В каком отношении этот конфликт к традиционной антитезе "культура и природа"? До мнению П. Гайденко, специально изучившей вопрос, "сладострастников" и "демонов" Достоевского мучит иной конфликт: "' не между; тягой к добру и чувственной склонностью, а между склонностью к добру и склонностью ко злу, между "божьим" и "дьявольским"48. Иначе говоря, это противоречие внутри культуры, и его нельзя измерить натуралистической меркой. Достаточно индивидуалисту-богоборцу выйти из-под контроля этики, как его подхватывает вихрь извращенных нравственных принципов, которые он принимает за сверхчеловеческую мораль, разрешающую "кровь по совести".
Убедительность этого вывода все же не позволяет целиком выводить изучаемый конфликт за пределы натуралистической проблематики. Разумеется, Достоевский, как и вся русская литература, стремился к преодолению антагонизма культуры и природы. С этой целью он и вводит многомерное понятие "жизнь", призванное подчеркнуть, что человек - существо этическое, насквозь пропитанное культурными навыками. Даже Свидригайлов, переступивший последнюю черту, распрощавшись с благородством и прочим гуманистическим "хламом", сохранив чистую совесть и свежий цвет лица, отступает перед напором "жизни". Ему не справиться со страстью к Дуне - в панике от этого вторжения натуральных сил он кончает с собой. Что же касается Раскольникова, то глухие удары "из глубины" буквально изматывают его. Жизнь "сверхчеловека" превращается в сплошной клубок лихорадочных взглядов, конвульсий, панических порывов разом вое кончить, хотя бы ценой самоубийства, - и, в то же время, жить - только бы существовать, пусть "на аршине пространства", посреди бушующего океана и непроглядной тьмы. Раскольникова словно взрывает на глазах у людей и в самые неподходящие моменты. То он посещает квартиру старухи, пробует звонок и навязывает дворникам свое имя, то дважды падает в обморок, выливая подозрение следователя. Особенно непоправимый удар по его самолюбию наносит невесть откуда взявшийся мешанин со словами: "ты убивец!" Раскольников потрясен: значит он не властелин, кому "все разрешается", а всего лишь неудачник, "эстетическая вошь". Отныне постоянный раскол в его сознании принимает угрожающие размеры. Он теряет чувство реальности, живот в бреду, пораженный тяжелым духовным заболеванием вследствие разрыва с гуманистической традицией. Фанатическая идея вселилась явно в неподходящую, человеческую, слишком человеческую натуру, насквозь пронизанную шиллеровскими идеалами. Бессознательную иронию этой ситуации подчеркивает следователь Порфирий: "Солгал-то он бесподобно, а на натуру-то и не сумел рассчитывать. Вот оно, коварство-то, где-с!... Зеркало натура, зеркало-с!" (т. 6, с. 263-264).
Феномен сопротивления натуры может быть прояснен из сопоставления с гегелевским "лукавством разума". Известно, что конфликтам низших ступеней бытия с высшим Гегель не придавал особого значения, считая, что последней реальностью все равно останется разум. Иррациональное и случайное в силу особой хитрости разума в конечном счете ему же и будут служить, так что беспокоиться не о чем. Достоевский демонстрирует свою оригинальность и совершенно не рационалистический стиль своего мышления тем, что лукавству разума противопоставляет аналогичное и контрастное ему лукавство инстинктов и бессознательных склонностей. В игре натуральных сил он видит источник оптимизма и надежды на благополучный исход борьбы человека с деструктивными силами истории.
Впрочем, Раскольников далеко не сразу понял, какой опорой может быть собственная натура, отдайся он ее зову свободно. Порфирий предлагал ему не мудрствовать лукаво, "жизнь" для этого идеолога органического развития есть сила, способная преодолеть трагедию индивидуализма и рационализма при некоторой правильной установке. Спасительны не вера или идея, а именно неустанный неясный зов натуры, которому надо подчиняться в высшем смирении. Но как трудно расслышать его Раскольникову за базарно - крикливыми голосами идеи, вырвавшейся из -под контроля разума я ставшей автономной силой. Уже готовясь отдаться в руки правосудию, он все еще недоумевает: "каким же это процессом может так произойти, что он наконец перед всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится" с. 402). А недоумевая, все больше погружается в бессмысленные непросветленные страдания. Вот почему после того, как состоялся "суд закона, его ждут еще два испытания; суд "народа", т.е. каторжан, почуявших в нем "проклятую мечту", а вслед за тем, суд самой "жизни", в том смысле, как понимал это слово Порфирий. Снова Раскольников в горячке, ему снятся кошмары о гибели человечества, павшего жертвой глобального своеволия. Но теперь страдание не замыкает в демонической гордыне, напротив, пробивает в ней брешь. Тоска и грезы доводят болезненную психику до повышенной подвижности, до выступления из личностных берегов, В решавший момент "жизнь" подхватывает и бросает его к ногам тоскующей Сони - животворная сила выносит русского Фауста "на берег"; "в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в будущую жизнь. Их воскресила любовь" (т. 6, с. 421).
Тут полезно вспомнить, что страдание как "закон нашей планеты" (т. 7, с. 154) и его. коррелят любовь, обретаемая "на дне страдания", неспроста приобрели дурную славу "достоевщины". Вывод же самого Достоевского недвусмыслен - все это признаки "православного воззрения". "Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание,,. - есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания" (там же). Но находя другого пути к возрождению "гордого человека", Достоевский считает, что испорченную волю в силах выправить лишь тотальный кризис, абсолютное мучение, заставляющее "возгнушаться собой". В "Записной книжке 1863-1864 гг." 'читаем: "... Высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего я, - это как бы уничтожить а, отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно... Таким образом закон я сливается о законом гуманизма, и в слитии, оба, и я и все ...достигают высшей цели своего индивидуального развития каждый особо (т. 20, с. 172).
Отвлечемся на мгновение от идеологического контекста, в который попадают эти рассуждения у Достоевского 60-х гг., уже изжившего социально-утопический пафос юности.. Сам по себе разговор о человеческом признании на языке самоотречения и долга есть символ эпохи, необходимое требование времени. Всей силой своей любви к народу и родине классики русского реализма принимали сторону бескорыстного энтузиазма, самоотдачи как нормы поведения. Нет ни малейшей нужды разделять политические взгляды Достоевского, чтобы увидеть его близость к Тургеневу, Чернышевскому, Толстому, поскольку речь идет о способах противостояния человека враждебным социальным условиям. Уязвленные античеловечностью истории, они искали в человеке неразложимое личностное ядро, внутреннюю крепость, неподвластную манипуляциям извне, и находили в способности самоотверженного служения народному идеалу.
Но совсем другой вопрос, что установка Достоевского на страдание до сути своей противоречива и утопична. В деятельной любви, естественно сочетающей в себе свободу чувства с "игом легким" очарования, он видел основу того "общего Синтеза" (т. 20, с. 174), т.е. союза свободы и добра, в котором прозревал залоги гуманизации человечества. Как и у других русских писателей, любовь у него не только эмоция, но и социальная сила, подрывающая эгоистические амбиции. В любви окончательно рушится стена своеволия, первые бреши в котором пробивает страдание, "Вся история, как человечества, так отчасти и каждого отдельно, есть только развитие, и достижение этой цели" (т. 20, с. 172), навсегда обжигавшей душу видением красоты. А красота, по Достоевскому, - чувственное выражение любви и ее всемирно-исторического итога - "общего Синтеза".
Разумеется, Достоевский знал, что красота - вещь непростая, не только момент прекращения дисгармонии и уродства, но и возможность их новой активизации. Дело в том, что спасительная для мира, она амбивалентна по существу и легко поддается мистификации. При желании ее можно обнаружить в позоре, страдании, "в обваренной ручке ребенка" и других неподходящих местах - именно потому, что в потраченном сознании эгоиста крайности сходятся, добро и зло становятся неотличимыми, и возникает соблазн принять этот ложный синтез за подлинный. Для тех же, кто свободен от своеволия, красота сияет "великом радостью", "восторгом", "раем Христовым". Подхватывая тему Порфирия, странник Макар из романа "Подросток" восславляет творческие силы жизни: "Красота везде неизреченная: травка растет - расти, травка божия, птичка поет - пой, птичка божия ... Хорошо на свете, милый!.." (т. 13, с. 290). Макар посещает семью изменившей ему жены, нежно любит детей Версилова, носящих его имя; чувство эгоизма я своеволия чуждо тому, кто живет для всех и кому все равны.
Так утопия "общего Синтеза" вытесняет догмат искупительной жертвы Христа, придавая религиозной вере Достоевского несмываемый оттенок натурализма49.
По основам своего мировоззрения Достоевский, конечно, гуманист, но гуманист особого типа, не устававший повторять то, что увидел, заглянув в бездну человеческой воли: человечеству для выживания необходимо слить бурлящие в нем силы самовластного, своевольного творчества с принципами добра. Раскованная новоевропейской историей энергия развивавшейся из личностных задатков инициативы, не должна быть угашена, ее место в новом гуманистическом синтезе - только естественная связанность этих моментов возвратит человеку его законное место в мире.
Одна из самых сложных проблем творчества Достоевского - отсутствие исследований социального аспекта утопии "общего Синтеза". Еще предстоит разобраться, в какой связи с диалектикой своеволия стоят, развиваемые писателем, во-первых, сокрушительная критика буржуаз-ного индивидуализма; во-вторых, утопия "русского всечеловека" и ее срыв в идеале "национального мессианизма".
Не углубляясь в эти вопросы, отметим лишь основные итоги диалектики своеволия, как она развивается в романе. Уже сам факт зарождения чувства любви между героями свидетельствует, что ужасное в их жизни - разгул автономных и неуправляемых психически," СИЛ - позади.
Он преодолен и отменен, потому что жизненная потребность самоутверждения перестала быть чем-то болезненным - зловещей диалектикой страдания и тоски. Настала пора, когда "сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого" (т. 6, с. 42).
Только теперь иерархия ценностей восстанавливается в своей природной норме, натура шлет сигналы не страха и отвращения, как раньше, а благодатной бодрости и счастья. Для Раскольникова и Сони "вместо диалектики наступила жизнь", - пишет автор. Та самая великая, саморазвивающаяся, целостная жизнь с ее, как становится ясным, двумя мощными и неискоренимыми инстинктами: свободным желанием "по своей глупой воле пожить", каждый свой шаг, определяя по собственному усмотрению, и добротой, свойственной всякой индивидуальной жизни. Выйдя из состояния изматывавшего конфликта, обе сущностные силы, эти главные "части" единого жизненного "целого", получили беспрепятственную возможность восходить из бессознательного состояния, из "подпольных" глубин души" к вершинам сознательных требований духа. В их красотой сияющем единении и синтезе Достоевский видит самый обнадеживающий фактор человеческой жизни.
Какую практическую форму найдет эта "жизнь", еще неизвестно. Возможно, она толкнет Раскольникова на религиозные пути. Но всем торопящимся с такими выводами стоило бы поостеречься, вспомнив, что герой не заглянул в евангелие, принесенное ому Соней. Ибо все впереди. Главное, что законная тяга личности к самостоятельным решениям потеряла зловещую тенденцию к ничем не ограниченному произволу, к сгущению в фанатическую идею -страсть. Защищенные от душевного хаоса деятельной любовью герои впервые получили возможность по-настоящему чувствовать себя частью целого, звоном в цепи великой развивающейся "жизни", и в то же время, но давать подчиненным силам своей воли и натуры вести себя так, как будто бы они получили верховную власть и стали независимыми.
Достоевский гениально продемонстрировал жизненную диалектику человека, который прошел через искус своеволия, преступного бунта против моральных ценностей. Но преодолел наваждение индивидуализма и поднес свое обостренное чувство свободы в дар новой гуманисти-ческой ответственности перед миром.
Эта тема и создает духовный вектор творчества писателя.



47 Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. в 30-ти т., т. 6. - Л.: Наука. 1973, с. 351. Далее ссылки на это издание в тексте. Вернуться к тексту
48 Гайденко П.П. Трагедия эстетизма. - М.: Искусство, 1970, с. 216. Вернуться к тексту
49 Стремясь расширить мировоззренческие возможности православия, Достоевский открыто вводил в него идеи гуманизма: "Я православие определяю не мистической верой, а человеколюбием, и этим горжусь!"(Литературное наследство, т. 83, с. 663).